Жизнь и творчество Владимира Владимировича Набокова



Yüklə 176,53 Kb.
səhifə1/2
tarix12.01.2020
ölçüsü176,53 Kb.
#30126
  1   2
набоков пассажир (Автосохраненный)

МИНИСТЕРСТВО ВЫСШЕГО И СРЕДНЕГО СПЕЦИАЛЬНОГО ОБРАЗОВАНИЯ РЕСПУБЛИКИ УЗБЕКИСТАН НАВОИЙСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПЕДАГОГИЧЕСКИЙ ИНСТИТУТ ФАКУЛЬТЕТ ИНОСТРАННЫХ ЯЗЫКОВ КАФЕДРА РУССКОГО ЯЗЫКА И ЛИТЕРАТУРЫ



По предмету: Практикум по русской литературе

На тему: Жизнь и творчество Владимира Владимировича Набокова

Подготовила:_________________________

Преподаватели: Гафурова А.З

Шарапова Д.Р

О себе Владимир Набоков говорил: «Я американский писатель, рожденный в России, получивший образование в Англии, где я изучал французскую литературу перед тем, как на 15 лет переселиться в Германию». Всю жизнь он шокировал и удивлял окружающих: своим противоречивым характером, скандальными произведениями и необычными увлечениями. Он коллекционировал бабочек и увлекался футболом, сочинял шахматные задачи и вел эпатажные лекции по всемирной литературе. На весь мир Набокова прославила книга о нимфолепсии «Лолита», она же принесла ему финансовую независимость и лишила Нобелевской премии.

Владимир Набоков родился в Петербурге 22 апреля (10 апреля по старому стилю), однако отмечал свой день рождения 23-го числа. Такая путаница произошла из-за расхождения между датами старого и нового стиля — в начале XX века разница была не 12, а 13 дней. Владимир Набоков любил подчеркивать: «В самом последнем из моих паспортов в качестве «даты рождения» указано «23 апреля», что является также датой рождения Шекспира».

Набоков был из аристократической семьи: отец — Владимир Набоков происходил из старинного дворянского рода, был одним из лидеров Конституционно-демократической партии. Мать будущего писателя — Елена Рукавишникова — дочь богатого золотопромышленника. Набоков был у них первенцем, позже у Владимира и Елены родилось еще четверо детей: Сергей, Ольга, Елена и Кирилл.

Дети получали всестороннее домашнее образование. В семье разговаривали на трех языках: русском, английском и французском, поэтому с раннего детства будущий писатель «начал читать по складам английские книжки раньше, чем выучился писать по-русски». Художник Мстислав Добужинский, учитель Марка Шагала, давал Владимиру Набокову уроки рисования. Он также увлекался теннисом и шахматами, много времени проводил в обширной родительской библиотеке, которая насчитывала более 10 тысяч томов.

В семь лет Владимир Набоков увлекся энтомологией«Все, что я чувствовал, завидя прямоугольник обрамленного солнечного света, подчинялось одной-единственной страсти. Первая моя мысль при блеске утра в окне была о бабочках, которых припасло для меня это утро». Родилась эта страсть, как вспоминал Набоков, с «пустячкового случая»: наставник показал мальчику на бледно-желтую бабочку, ее поймали в фуражку и заперли в платяном шкафу. Бабочка должна была за ночь умереть, однако на следующее утро она вылетела в открытое окно. Насекомое так понравилось Набокову, что он «стонал от желания, острее которого ничего с тех пор не испытывал». После этого случая Владимир Набоков нашел ночницу, которую мать усыпила для него с помощью эфира. Этот зародившийся в детстве интерес к энтомологии Набоков пронес через всю свою жизнь.

Когда будущему писателю было одиннадцать, родители отдали его в недавно открывшееся в Петербурге Тенишевское училище. В своей автобиографии «Память, говори» Набоков писал:



Меня обвиняли в нежелании «приобщиться к среде»; в «надменном щегольстве» (главным образом французскими и английскими выражениями, которые испещряли мои русские сочинения, что было для меня только естественным); в отказе пользоваться грязными мокрыми полотенцами в умывальной; в том что при драках я пользовался наружными костяшками кулака, а не нижней его стороной, как принято у русских забияк. Один из наставников, плохо разбиравшийся в играх, хотя весьма одобрявший их группово-социальное значение, пристал ко мне однажды с вопросом, почему, играя в футбол, я всегда торчу в воротах, «вместо того, чтобы бегать с другими ребятами». Особой причиной раздражения было еще то, я приезжаю в школу и уезжаю из нее в автомобиле, между тем как другие мальчики, достойные маленькие демократы, пользуются трамваем или извозчиком. Один из учителей, скривившись от отвращения, внушал мне как-то, что я, на худой конец, мог бы оставлять автомобиль в двух-трех кварталах от школы, избавив тем самым моих школьных товарищей от необходимости смотреть, как шофер «в ливрее» ломает передо мной шапку. То есть школа как бы позволяла мне таскать с собою за хвост дохлую крысу, но при условии, что я не стану совать ее людям под нос.

Летом 1914 года Владимир Набоков написал свое первое стихотворение, его создание он сравнил с «потрясьеньем от чуда… когда сердце и лист были одно». Через два года умер дядя Набокова — Владимир Рукавишников. Он оставил племяннику многомиллионное состояние и усадьбу Рождествено. Тогда же на собственные деньги Владимир Набоков издал свой первый поэтический сборник, в него вошло 68 стихотворений. Позже Набоков никогда его не переиздавал и вспоминал о книге как об «исключительно плохой».



Директор Тенишевского училища, В.В. Гиппиус… принес как-то экземпляр моего сборничка в класс и подробно его разнес при всеобщем, или почти всеобщем, смехе. <…> Его значительно более знаменитая, но менее талантливая кузина Зинаида, встретившись на заседании Литературного фонда с моим отцом, который был, кажется, его председателем, сказала ему: «Пожалуйста, передайте вашему сыну, что он никогда писателем не будет», — своего пророчества она потом лет тридцать не могла мне забыть.

Владимир Набоков, «Другие берега».

После революции 1917 года Набоковы навсегда покинули Петербург, семья перебралась в Крым и поселилась в Гаспре. Крым показался Набокову чужим: «Все было не русское, запахи, звуки, потемкинская флора в парках побережья, сладковатый дымок, разлитый в воздухе татарских деревень, рев осла, крик муэдзина, его бирюзовая башенка на фоне персикового неба; все это решительно напоминало Багдад». В январе 1918 года он выпустил единственный сборник стихотворений, написанный в соавторстве. В альманах «Два пути» вошли 12 произведений Набокова и восемь — его одноклассника Андрея Балашова.

В Гаспре они прожили около года, в 1918 году отца Набокова назначили министром юстиции и перевели в Симферополь, семья переехала в Ливадию. В ноябре этого же года отец познакомил сына с художником и поэтом Максимилианом Волошиным, он стал наставником будущего писателя: они много беседовали о поэзии, Волошин открыл для Набокова метрическую теорию Андрея Белого и опубликованный в 1910 году сборник «Символизм». В следующие два года Набоков писал более сложные и замысловатые стихотворения, применяя к ним исследование Белого о ритмах:



Задумчиво и безнадежно
распространяет аромат
и неосуществимо нежно
уж полуувядает сад…

В Крыму писатель вел альбом «Стихи и схемы», в который помещал свои сочинения, шахматные задачи, заметки. К стихотворениям Набоков рисовал диаграммы. Например, диаграмма «Большой медведицы», если соединить все пиррихии в стихе, образует созвездие.

Еще в Гаспаре Набоков познакомился с композитором Владимиром Полем. По его просьбе он написал цикл стихотворений «Ангелы». В него вошло девять стихов — в соответствии с ангельской иерархией. В крымский период Набоков подготовил свою первую статью, посвященную бабочкам Крыма, исследование он опубликовал в 1920 году в Англии.

В конце марта 1919 года Набоковы уехали из Ливадии, а 15 апреля, до захвата Крыма большевиками, — навсегда покинули Россию. На корабле «Надежда» они отправились в Константинополь. На греческий берег Набоков спустился в день своего 20-летия. В первый же день семья посетила центр Афин, Акрополю Набоков посвятил несколько стихотворений. Но в целом Греция разочаровала писателя: «Два проведенных в Греции весенних месяца я посвятил, снося неизменное негодование пастушьих псов, поискам оранжевой белянки Грюнера, желтянки Гельдриха, белянки Крюпера: поискам напрасным, ибо я попал не в ту часть страны».

Уже в мае Набоковы перебрались в Лондон. В Англии они сняли комнаты на Стэнхоуп-Гарденз, 55. Уезжая из России, они смогли вывезти некоторые драгоценности — и жили на деньги от них. 1 октября 1919 года Владимир Набоков поступил по совету Глеба Струве в Кембриджский университет.

Сначала он слушал лекции по зоологии, Набоков вспоминал: «Целый семестр я препарировал рыб, пока наконец не сказал своему университетскому «тютору» (Э. Гаррисону), что это мешает мне писать стихи, и спросил, нельзя ли мне переключиться на русскую и французскую филологию».

В Кембридже Набоков продолжил писать русские стихи, начал творить на английском: в Trinity Magazine напечатали его большое стихотворение «Дом». Занялся Владимир Набоков и переводами. Во время учебы он основал Славянское общество (позже оно переродилось в Русское общество), играл в теннис, был голкипером в кембриджской команде по футболу. В 1967 году в нью-йоркском издательстве «Федра» вышел перевод «Лолиты» на русский язык. Набоков занимался им сам.

В 1977 году Владимир Набоков упал во время любимой охоты на бабочек — на высоте 1900 метров он поскользнулся и полетел со склона. Переломов не было, но какое-то время писатель провел в больнице и пережил операцию. 2 июля 1977 года Набоков скончался от осложнений. Его похоронили на кладбище в Кларане, недалеко от Монтрё.

Последний роман «Лаура и ее оригинал» писатель не успел завершить — он написал завещание, в котором просил жену сжечь рукопись. Вера Слоним не стала этого делать, как не сжег произведение и сын Набокова. В ноябре 2009 года «Лаура и ее оригинал» вышел на английском языке, в том же году появился русский перевод.

Да, жизнь талантливее нас,-- вздохнул писатель, постукивая картонным концом папиросы о крышку портсигара.-Иногда она придумывает такие темы... Куда нам до нее! Ее произведения непереводимы, непередаваемы...

-- Все права закреплены за автором,-- улыбнувшись, подсказал критик, скромный, близорукий человек с тонкими, подвижными пальцами.

-- Нам остается только жулить,-- продолжал писатель, рассеянно бросив спичку в пустую рюмку критика.-- Нам остается делать с ее творениями то, что делает фильмовый режиссер с известным романом. Режиссеру нужно, чтобы горничным в субботний вечер было нескучно, и потому он этот роман меняет до неузнаваемости, крошит его, выворачивает, выбрасывает тысячу эпизодов, вводит придуманные им самим происшествия, новых персонажей,-- и все для того, чтобы получился занимательный фильм, развивающийся без всяких помех, карающий в начале добродетель, а в конце -- порок, совершенно естественный в своей условности и, главное, снабженный неожиданной, но все разрешающей развязкой. Вот точно так же и темы жизни мы меняем по-своему, стремясь к какой-то условной гармонии, к художественной сжатости. Приправляем наш пресный плагиат собственными выдумками. Нам кажется, что жизнь творит слишком размашисто и неровно, что ее гений слишком неряшлив, мы в угоду нашим читателям выкраиваем из ее свободных романов наши аккуратные рассказики,-- ad usum delphini. Позвольте же по этому поводу вам сообщить следующий случай.

Ехал я в экспрессе, в спальном вагоне. Я очень люблю дорожное новоселье,-- холодноватое белье на койке, фонари станции, которые тронувшись медленно проходят за черным стеклом окна. Было мне приятно, помнится, что надо мной, на верхней койке, никого нет. Раздевшись, я лег навзничь, подложил под затылок руки,-- и легкость узкого казенного одеяла была прямо-таки сладостна после пухлости отельных перин. Помечтав кое о чем,-- мне о ту пору хотелось писать повесть из жизни вагонных уборщиц,-- я выключил свет и очень скоро уснул. И тут разрешите мне употребить прием, частенько встречающийся в таких именно рассказах, каким обещает быть мой. Вот он,-- этот старый, хорошо вам известный прием. "Среди ночи я внезапно проснулся". Впрочем, дальше следует кое-что посвежее. Я проснулся и увидел ногу.

-- Виноват? -- переспросил скромный критик, подавшись вперед и подняв указательный палец.

-- Я увидел ногу,-- повторил писатель,-- Отделение было освещено, и поезд стоял на какой-то станции. Нога была мужская, крупная, в грубом пестром носке, продырявленном синеватым ногтем большого пальца. Она плотно стояла на лесенке у самого моего лица, и ее обладатель, скрытый от меня навесом верхней койки, как раз собирался сделать последнее усилие, чтобы взобраться на свою галерку. Я успел хорошенько рассмотреть эту ногу, серый в черную клетку носок, фиолетовую ижицу подвязки сбоку на толстой икре. Сквозь трико длинного подштанника неприятно торчали волоски. Вообще нога была препротивная. Пока я на нее смотрел, она напряглась, пошевелила раза два цепким большим пальцем, наконец сильно оттолкнулась и взвилась наверх. Там, наверху, послышалось кряхтение, посапывание,-- все звуки, по которым я мог судить о том, что человек укладывается спать. Затем свет погас, и через несколько мгновений поезд тронулся.

Я не знаю, как вам объяснить,-- эта нога произвела на меня впечатление гнетущее. Пестрая, мягкая гадина. И меня тревожило то, что из всего человека я знал только эту недобрую ногу, а фигуры, лица так и не увидал. Его койка, которая образовывала надо мной низкий, темный потолок, теперь казалась ниже, я словно ощущал ее тяжесть. Как я ни старался представить себе облик моего ночного спутника, все у меня торчал перед глазами этот крупный ноготь, блестевший синеватым перламутром сквозь дырку шерстяного носка. Вообще странно, конечно, что такие пустяки могли меня волновать,-- "о ведь, с другой стороны, не есть ли всякий писатель именно человек, волнующийся по пустякам? Как бы то ни было, сон ко мне не шел. Я прислушивался,-- не храпит ли мой неведомый пассажир? Мне показалось, что он не храпит, а стонет,-- но, как известно, ночной колесный стук поощряет галлюцинации слуха. Однако я не мог отделаться от впечатления, что там, надо мной, раздаются какие-то необыкновенные звуки. Я слегка приподнялся. Звуки стали яснее. Человек на верхней койке рыдал.

-- Как вы сказали?-- прервал критик.-- Рыдал? Так, так. Простите, я не расслышал.-- И, снова уронив руки на колени и склонив набок голову, он продолжал слушать рассказчика.

-- Да, он рыдал,-- и его рыдания были ужасны. Рыдания душили его, он шумно выпускал воздух, как будто выпив залпом литр воды, и за этим следовало быстрое всхлипывание с закрытым ртом, какая-то страшная пародия на кудахтание,-- и опять вдыхание, и опять мелкие рыдающие выдохи, но уже с открытым ртом,-- судя по хахакающему звуку. И все это на шатком фоне колесной стукотни, ставшей тем самым как бы движущейся лестницей, по которой всходили и спускались его рыдания. Я лежал не шевелясь и слушал,-- и при этом чувствовал, что у меня в темноте преглупое лицо: всегда становится неловко, когда рыдает чужой человек. А тут еще я был невольно связан с ним тем, что мы лежим на двух полках, в одном и том же отделении, в одном и том же безучастно мчавшемся поезде. И он не унимался,-это ужасное трудное всхлипывание не отставало от меня: мы оба, я -- внизу -- слушающий,-- он -- наверху -- рыдающий, летели боком в ночную даль со скоростью восьмидесяти километров в час, и только железнодорожная катастрофа могла бы рассечь нашу невольную связь. Потом он как будто перестал,-- но только я собрался уснуть, снова заклокотали его рыдания, и мне казалось даже, что вперемежку со всхлипывающими вздохами он произносит какие-то слова, нутряным голосом, животом. Он снова замолк, только посапывал; и я лежал с закрытыми глазами и видел в воображении его отвратительную ногу в клетчатом носке. Я все-таки уснул, а в половине шестого утра проводник рванул дверь, разбудил меня, и, сидя на койке, поминутно стукаясь головой о край верхней койки, я стал поспешно одеваться. Перед тем как выйти с чемоданами в коридор, я оглянулся на верхнюю койку, но он лежал ко мне спиной, накрывшись с головой одеялом. В коридоре было светло, солнце только что встало, синяя, свежая тень поезда бежала по траве, по кустам, изгибаясь, взлетала на скаты, рябила по стволам мелькающих берез,-- и ослепительно просиял удлиненный прудок посредине поля, медленно сузился, превратился в серебряную щель, и с быстрым грохотом проскочил домик, шлагбаум, хлестнула хвостом дорога,-- и опять замелькали пятнистым частоколом, от которого кружилась голова, бесчисленные, солнцем испещренные березы. Кроме меня, в коридоре стояли две заспанные, наскоро покрашенные дамы и старичок в замшевых перчатках и дорожном картузе. Я ненавижу вставать рано,-- упоительнейший рассвет в мире не может мне заменить часы сладкого утреннего сна,-- и поэтому я только хмуро кивнул, когда старичок обратился ко мне: "Вы тоже вылезаете в...?" И он назвал большой город, куда мы должны были приехать через десять-- пятнадцать минут.


Yüklə 176,53 Kb.

Dostları ilə paylaş:
  1   2




Verilənlər bazası müəlliflik hüququ ilə müdafiə olunur ©azkurs.org 2024
rəhbərliyinə müraciət

gir | qeydiyyatdan keç
    Ana səhifə


yükləyin